Я, верховный - Страница 127


К оглавлению

127

Сбегаются гренадеры, гусары и другие военные с ведрами воды и тачками песка. В один миг они тушат проглянувший пожар. Смывают золотую грязь. Соскребают следы лавы. Еще долго сквозь топот грубых солдатских башмаков отечественного изготовления из невидимых щелей между половиц доносятся потеки черного плача. Эти хнычущие остатки выковыривают остриями сабель, вычищают швабрами и банниками, вымывают с помощью жавеля и мыла.

Меня выводит из дремы чье-то немое присутствие. Я размыкаю веки. Еще не увидев ее, я знаю, что это она. Мария де лос Анхелес. Руки скрещены на груди. Голова слегка склонена на плечо, на левое плечо. Пепельно-золотистые волосы падают до пояса. Она стоит, выпрямившись во весь рост, без высокомерия, но и без ложной скромности, не выказывая и не внушая жалости. Пристально смотрит на меня из недосягаемой дали. Озаряет мертвое пространство. Ты была на площади, когда казнили твоего отца? Она улыбается. Только радужная изменила свой цвет (чуть-чуть). На фоне бумаги зрачки кажутся синеватыми. Я замечаю все это в одно мгновение, такое огромное, что оно не помещается на листе. Хосе Томас Исаси, погонщик скота в Санта-Фе, умер бедным и больным. Он упал с лошади, и, где упал, там его и похоронили.

Тебя приютила старая индианка; она увезла тебя в Кордову, а потом в Тукуман. Я вижу тебя еще девочкой, когда ты бегала вокруг дома, где после своих битв отдыхал и молился твой крестный Мануэль Бельграно. Где началась его агония; где была последняя почтовая станция на пути в его Сад Забвения. Сквозь лохмотья, в которые превратилось твое платье, я вижу у, тебя пятно на левом плече. Я знаю, что это такое. Это след монтонерской жизни. Его оставили древко копья и ружейный ремень. Я могу подсчитать, сколько времени давили они на это женское плечо. Шрам на шее. Рубцы от ран, нанесенных жестокой жизнью. Такого старика, как я, которого уже не греет, а только сушит солнце, подле любимого существа снедает печаль. Ему уже нечего ждать, нечего искать.

Я приказал казнить ее отца, потому что он похитил золото государства. Она пришла возместить это золото. А может быть, и помочь мне возместить утраченное мною самим. Теперь я знаю, что такое помощь. Только теперь я это знаю. Но почему же только теперь, когда «теперь» для меня не существует?

Ты не говоришь, а я тебя понимаю. Я пишу, а ты не понимаешь меня. Даже если бы я мог выбраться из этой дыры, я все равно не мог бы быть с тобой. В былое время мы шли вместе. Но огромная наполовину черная, наполовину белая лошадь разделяла нас своей чернотой, своей белизной. Мы шли рядом в разных эпохах и были бессильны соединиться. Все эти дали я прошел один, без единого спутника. Один. Без семьи. Один. Без любви. Без утешения. Совершенно один. Один в чужой стране — тем более чужой, чем более родной. Один в моей отрезанной от всего мира, чуждой всему миру стране. Одинокой. Пустынной. Заполненной моей опустошенной личностью. Когда я выходил из одной пустыни, я попадал в другую, еще более пустынную. Между нами проносится ветер, пахнущий близким дождем. Так хотеть мочь любить! Когда встречаешь только страх, начинаешь тянуться к ненависти, как будто это любовь. Идет сильный дождь. Падают крупные, тяжелые капли. Повисает свинцовый занавес между двумя эпохами. Не Потоп ли это? Потоп. Мы продолжаем идти. Сорок дней. Сорок веков. Сорок тысячелетий. Между широкими листьями и огромными кроткими чудовищами играют два ребенка. Они не знают друг друга. Виделись ли они когда-нибудь? Они не помнят. Адам и Ева? Не знаю, не знаю... Мы еще не научились говорить. Но мы уже понимаем друг друга. Мы играем среди медлительных, тихих чудовищ. Ты будишь один за другим шелковистые черные бутоны водяного маиса. Я топчу ногой страстоцвет. Я зову тебя, не называя по имени. Ты оборачиваешься и смотришь. Внутри страстоцвета что-то шевелится. Живое семя. Что это? Что это? Мы не знаем, как называются вещи, существа. И теперь-то мы и знаем их лучше всего. Их названия — они сами. Они тождественны по форме, по образу, по идее. Они трепещут в нас. Искрятся снаружи и внутри. Появляется крошечная пташка. Металлическое оперение. Малюсенькая человеческая головка с птичьими глазками. Наши руки соприкасаются в нежном пушке. Мы берем ее из ее тюрьмы. Это колибри. Птица-муха. Первозданная птица. Наш Первый-Последний-Последний Отец в первобытной тьме исторг ее из себя, чтобы она сопровождала его. Ньямандуи, создавшего основу человеческого языка, / Ньямандуи, создавшего зернышко любви, / маленький колибри питал и освежал, / принося ему райские плоды..,

Да, нелегкая это была работа — создать основу человеческого языка! С нашего Первого-Первого-Последнего Отца пот катился каплями величиной с колибри. Готово: вот вам человеческий язык! С тех пор мы тоже говорим. Спустя миллионы лет бездельники и мошенники, именующие себя философами, и вороны, каркающие с амвона, скажут, что мы не извлекли язык из простого страстоцвета, а обрели его с помощью «сверхъестественной силы». Теперь мне уже не нужна сверхъестественная помощь. Я слышу и понимаю тебя с помощью памяти. Все остальное утрачено. Между нами огромная черная лошадь.

Ты прибыла сегодня, 12 мая, как раз в день твоего рождения. Мне уже нечего тебе подарить. Подойди к столу. Возьми вон ту игрушку, оставшуюся от раздачи в прошлом году. Она представляет дни недели, бегущие по кругу, и сообразно с их сменой меняет цвет и звучание. В темноте можно по звуку представить себе очертание и цвет каждого дня. Однажды, верно в какое-нибудь воскресенье tenebrio obscurus, пружину заело. Пришел оружейник Трухильо. Повозился с ней. Сказал: ничего не могу поделать, сглазили! Пришел цирюльник Алехандро. Долго орудовал бритвой. Потом вдруг отшатнулся и вскричал: я видел что-то ужасное! Пришел Патиньо. Взял часовой механизм. Сел за свой стол на трех ножках, поставил ноги в таз. Потыкал пером в ноздри механизма, но не вывел его из обморока. Не смог даже перевести стрелки. Патиньо может только переводить бумагу, крутить ручку периодического циркуляра. Сеньор, эта игрушка заколдована! — воскликнул он. Какое там заколдована! Сами они заколдованы, пустомели! Темнота этих стариков делает их боязливее детей. Пуганая ворона куста боится. Пусть не сваливают вину на ни в чем не повинную вещь! Они не разобрались, в чем дело. Убежали, поддавшись страху. Я тоже уже не завожу часы. Возьми эту игрушку. Может быть, ты сумеешь привести ее в порядок. Она не хочет. Осторожно кладет ее на место. Может быть, для нее время идет по-другому. Жизнь человека делает семь оборотов, говорю я. Да, но жизнь не принадлежит человеку, слышу я в ответ, хотя она не шевелит губами. Она уже не ребенок. Что я могу подарить тебе? Может быть, это ружье... Среди ружей, сделанных из метеоритного вещества, есть одно, за которое я взялся, когда родился. Вон то, вон то! Возьми его. Берешь? Она берет! В историях, которые рассказываются в книгах, такие вещи не случаются. Она внимательно рассматривает ружье. Кажется, она не совсем удовлетворена. Она берет сломанные часы. Ставит время. Часы бьют двенадцать. Полдень, воскресенье. Цвет индиго. Я спрашиваю, собираешься ли ты остаться на родине. Ты единственная эмигрантка, которая вернулась. Ты хорошо сделала, что перестала партизанить, плетясь в хвосте у маленьких аттнл. Разъединенных Провинций, всех этих Рамиресов, Бустосов, Лопесов и прочих разбойников низкого пошиба. Они только и умеют резать друг друга. Насаживать головы на пики. Панчо Рамирес хотел в сговоре со здешними прохиндеями вторгнуться к нам. Он оставил голову в клетке. Факундо Кирога, «тигр льяносов», тоже хвастливо разглагольствовал о вторжении, которое вознамерился предпринять. Ему размозжили голову выстрелами из пистолета, когда он ехал в своей барской карете. Только мы совершили у себя революцию и добились освобождения. Одни парагвайцы кое-что понимают, говорили даже наши злейшие враги. А? Ты так не считаешь? Я тебе докажу. Парагвай — единственная свободная и независимая страна в Южной Америке; единственная страна, где совершилась действительно революционная революция. Как видно, ты в этом не совсем убеждена. Чтобы разобраться в происходящем, надо посмотреть на вещи с изнанки. А уж потом с лица. Что? Для этого ты и приехала? Ах, вот как, прекрасно, прекрасно. Тут я должен был бы написать, что слегка саркастически смеюсь. Только для того, чтобы скрыть свое замешательство.

127