Я, верховный - Страница 30


К оглавлению

30

Графомания, по-видимому, характерна для века, переполненного событиями. Если не говорить о Парагвае, когда писалось столько, сколько пишется с тех пор, как мир пребывает в состоянии непрерывного переворота? Такого не было даже у римлян времен упадка. Нет более пагубного товара, чем снадобья в виде книг, которыми торгуют отравители. Нет худшего бича, чем писаки. Мастера по части лжи, обмана. Продажные перья; перья индюков, возомнивших себя павлинами. Когда я думаю об этой извращенной фауне, я представляю себе мир, где люди рождаются стариками. Они мало-помалу усыхают, сморщиваются, и под конец их помещают в бутылку. Там они делаются еще меньше, так что можно было бы съесть добрый десяток Александров Македонских и два десятка Цезарей, намазав их на ломтик хлеба. Мое преимущество в том, что я уже не нуждаюсь в еде и не тревожусь о том, что меня съедят эти черви.

В разгар лета во время сиесты я приказывал привести из тюрьмы ко мне в спальню полукаталонца, полуфранцуза Андрё-Легара. Он скрашивал мое трудное пищеварение своими песнями и историями. Помогал мне вкушать сон хотя бы маленькими кусочками. За пять лет он приобрел в этом деле сноровку и неплохо справлялся со своей работой, как бы оплачивая таким образом тюремный стол. Этот человек являл собой странную смесь заключенного и беженца. В свое время он был узником Бастилии, куда попал за подстрекательство к мятежу, и однажды едва не расстался с головой под топором палача. Как-то раз он мне показал у себя на затылке шрам от удара, который мог быть для него роковым. После взятия Бастилии 14 июля он вышел оттуда и, если не лгал, принял участие в деятельности революционной Коммуны под непосредственным руководством Максимилиана Робеспьера. При якобинской диктатуре член революционного комитета одной из парижских секций, он опять впал в немилость после казни Неподкупного.

В тюрьме он познакомился и подружился с развратным маркизом, которого Наполеон приказал арестовать за распространявшийся этим знатным распутником нелегальный памфлет против Великого Человека и его возлюбленной Жозефины де Богарне. Наполеон был еще первым консулом. Авторы памфлетов и пасквилей в ту пору не знали никакого удержу. И вот появилось якобы переведенное с древнееврейского «Письмо дьявола главной парижской шлюхе». Андрё-Легар утверждал, что если его беспутный друг и не был автором этого памфлета, то последний по своей язвительности был вполне достоин его. Рассказывать мне это значило говорить о веревке в доме повешенного. Уж не в пику ли мне вспоминал об этом памфлете бывший сержант национальной гвардии, который когда-то поднимал на пику аристократов, а теперь и пикнуть не смел? Замолчи, каналья! Я не хотел сказать ничего худого, сир! — оправдывался Легар. Не могу понять, как этот разнузданный, гнусный, жестокий, лукавый содомит, твой приятель, мог быть, как ты утверждаешь, другом народа и Революции. Тем не менее он им был, Ваше Превосходительство. Он был революционером, когда еще и в помине не было революционеров! И с какой силой, с какой убежденностью высказывал он свои идеи! За семь лет до революции он написал «Диалог между священником и умирающим», который я только что прочитал Вашеству наизусть. За год до штурма Бастилии и на одиннадцатый год своего заточения маркиз возглашал в других своих произведениях: в стране назревает великая революция. Франция устала от преступлений наших властителей, от их жестокости, их распутства, их глупости. Французскому народу опротивел деспотизм. Близится день, когда он восстанет во гневе и разобьет свои цепи. В этот день, Франция, ты проснешься, озаренная светом. Ты увидишь преступников, которые тебя разоряют, поверженными к твоим стопам. Ты узнаешь, что народ по природе своей свободен и никто не может им управлять, кроме него самого. И все-таки мне кажется странным то, что ты утверждаешь, Легар. Ничего подобного не было ни с одним развратником из нашей олигархии, которого мне пришлось посадить за решетку. И ни с одним из негодяев с тонзурой, мерзавцев в мундире и книгокак, которые мнят себя сыновьями Минервы, а на самом деле всего лишь ублюдки пса-Диогена и суки-Герострата. Что касается великого распутника, Ваше Превосходительство, то его распутство было скорее выражением глубокого стремления к духовному освобождению, проявлявшегося во всем и повсюду. В секции, где его атеизм противопоставлял его Робеспьеру. На заседаниях Парижской Коммуны. В Конвенте. Даже в приюте для душевнобольных, куда его в конце концов поместили. Вот, вот! Этот блудливый прохвост и должен был кончить в сумасшедшем доме! Однако примите в расчет, Ваше Высокопревосходительство, что его самое революционное произведение относится как раз к этому времени. Его воззвание, начинающееся словами: «Сыны Франции, сделайте еще одно усилие, если вы хотите быть республиканцами!», не уступает «Общественному договору» не менее распутного Руссо и «Утопии» святого Томаса Мора, а быть может, и превосходит их. Каталонец-француз нарушал спокойствие моих сиест. Когда я припирал его к стенке, он с изворотливостью каторжника брал реванш, разрывая могильную землю. Маркиз умер в 1814-м, в том самом году, когда Вашество приняли абсолютную власть, и в его бумагах нашли его собственноручное завещание, где было сказано: когда меня похоронят, пусть на моей могиле посеют желуди, чтобы в будущем ее поглотил лес. Таким образом она исчезнет с поверхности земли, подобно тому как, я надеюсь, память обо мне изгладится в умах людей, исключая тех немногих, которые любили меня до последней минуты и нежное воспоминание о которых я унесу с собой в гроб. Его посмертное желание не было исполнено. Не был услышан и его вопль: я обращаюсь только к тем, кто способен меня понять! Почти всю жизнь он провел в тюрьме. Погребенному в подземном каземате, ему не разрешалось ни под каким видом пользоваться карандашами, чернилами, пером, углем и бумагой. Заживо похороненному, ему под угрозой смертной казни было запрещено писать. Когда его труп был предан земле, на его могиле вопреки его просьбе не посеяли желудей. И изгладить память о нем не смогли. Впоследствии его могилу вскрыли — тем большее надругательство, что оно было совершено во имя науки. Достали череп. Не нашли в нем ничего особенного, как, по вашим словам, сеньор, не найдут ничего особенного и в вашем. Череп «недоброй памяти дегенерата» имел гармоничные пропорции; он был «маленький, как череп женщины». Бугорки материнской нежности, любви к детям, были так же заметны, как на черепе Элоизы, прослывшей образцом любви и нежности. Эта последняя загадка, прибавившаяся к предшествующим, окончательно поставила в тупик современников. Она разожгла их любопытство и укрепила отвращение к этому человеку. А быть может, и способствовала его прославлению.

30