Я, верховный - Страница 81


К оглавлению

81

Он больше ничего не сказал. Повернулся ко мне спиной, покрытой засохшими ссадинами: он обдирал кожу, когда бился в эпилептических припадках или катался по полу, галлюцинируя под действием наркотиков. От призрачной фигуры Раймундо только и осталась эта сгорбленная спина, глядевшая на меня. Но нет, это я созерцал собственную спину. Сквозь загрубелую кожу, подобную коре, иссеченной надписями и зарубками, на меня пялились изуродованные артритом острые позвонки, похожие на клюв попугая. Покроется ли испариной, закричит ли этот позвоночный столб, белевший в полутьме, — мой собственный позвоночный столб, уставившийся мне в глаза? Я услышал свое собственное затаенное дыхание. А за окном, как предсмертный хрип, все явственнее слышался шорох сухих листьев — предвестие грозы.

Только много позднее я узнал, что Раймундо, как и предвидел, умер в ту самую ночь. Всю жизнь или по крайней мере с тех пор, как я с ним познакомился, он лелеял мысль о собственной смерти и в то же время боялся смерти. Его тело обнаружили лишь через несколько дней. Оно загораживало вход в лачугу, которую при жизни он никогда не запирал, поскольку там не было ни засова, ни замка. Это человеческое тело, похожее на труп птицы, было таким легким, что дверь раскрылась не от его тяжести, а просто от ветра. Из проема потянуло запахом Чудика, от которого только и остался запах, возвещая, что он поместил себя в свой собственный дом призрения. Войдя в предание госпитального квартала. Излечившись в свое отсутствие. Превратившись навсегда в прозвище, которым озаглавлена неизбежно ложная легенда о человеке.

Одни говорят, что его похоронили на кладбище военного госпиталя, что представляется невероятным, учитывая строгие военные порядки. Другие утверждают, что его труп бросили в речку. Это было бы по крайней мере более естественно, если иметь в виду желание самого Чудика. С другой стороны, большой разницы между этими двумя церемониями я не вижу. (Прим. сост.)

Когда я пишу, оно вставляет в скобках свой взгляд. Все переносит в иной масштаб. Вторгаются все углы вселенной. Вторгаются все перспективы, сконцентрированные в одном фокусе. Я пишу, а ткань слов прошивает нить зримого. Нет, черт побери, я говорю не о Слове и не о Святом Духе! Не об этом речь! Если писать, не выходя за пределы языка, невозможно уловить ничего из прошлого, настоящего или будущего: все ускользает. Эти заметки, эти судорожные записки, эти безрассудные рассуждения, эта зримая речь, хитроумно вложенная в перо, точнее, этот кристалл aqua micans, вправленный в мою ручку-сувенир, являет сферический пейзаж, видимый со всех точек сферы. Машина, вделанная в предмет для письма, позволяет видеть вещи вне языка. Только мне. Ведь зримая речь уничтожится вместе с письменной. Сок тайны не просочится наружу, самый запах ее улетучится как дым. Не важно, что перламутровая дубинка, переходя из рук в руки, будет отражать залитый солнцем берег, где строят «Парагвайский ковчег». Воспринимать крики, шумы, голоса корабельщиков, маслянистый блеск влажной от пота кожи негров-мастеровых. Их непереводимые поговорки, междометия, грязную брань. Внезапную тишину. Ее беззвучное звучание. Какой смысл по сравнению с этим могут иметь слова, которыми играют люди? Какой смысл, например, говорить: рай — это цветущий край в небесной выси, где праведники превращаются в хористов. Или: поздно светает — зима на носу. Или, как утверждает ученый Бертони: верование, согласно которому ребенок происходит исключительно от отца и лишь проходит через тело матери, превращало метиса в исчадие ада. Или: народ отупляют с помощью его собственной памяти.

Что-либо говорить или писать не имеет никакого смысла. Имеет смысл действовать. Самое низменное кряхтенье последнего мулата, работающего на верфи, в гранитной каменоломне, в известковых копях, на фабрике пороха, имеет больше значения, чем письменный, литературный язык. Жест, взгляд, поплевывание на ладони перед тем, как снова взяться за тесло, — вот это нечто конкретное, нечто реальное! А какое значение может иметь письменная речь, когда она по определению не имеет того же смысла, что повседневная речь простых людей?

В зале заседаний председатель Хунты вертит в руках верительные грамоты буэнос-айресских посланцев, не зная, что с ними делать. Наконец он сует их в карман и, крутя усы, говорит Бельграно: мы вас слушаем, сеньор генерал.

Буэнос-Айрес не стремится поработить народы вицекоролевства, начинает Бельграно, и, конечно, готов дать полное удовлетворение Парагваю за ущерб, причиненный вспомогательной экспедицией. Сам он считает себя уже вознагражденным за свои жертвы революцией И мая и установлением нового правления. Теперь необходимо, чтобы Парагвай примкнул к Буэнос-Айресу и подчинился центральному правительству, ибо надлежит создать единый центр, без которого невозможно согласовывать планы и приводить их в исполнение. Существует серьезная опасность посягательств со стороны Португалии, и опасность эта угрожает не только Буэнос-Айресу, но и Парагваю. Единственно возможное средство сдерживать принца бразильского состоит в том, чтобы Парагвай сообразовывал свою позицию и политику с позицией и политикой Буэнос-Айреса. Перед лицом общего врага провинции должны объединить свои усилия, а отделение Парагвая было бы пагубным примером для всех остальных. В правительстве Буэнос-Айреса в настоящее время представлены все провинции, составлявшие бывшее вице-королевство. Не хватает только парагвайских депутатов, и необходимо, чтобы они как можно скорее в него вошли. (Аплодисменты стада баранов, именуемого Хунтой. Я сохраняю молчание. Невозмутимое молчание.)

81