Я все еще думал, что они хотят только избавиться от плетей, которых заслуживали, как побирушки. Возможно, думал я, их подучили пасквилянты или отродья двадцати семей, чтобы посмеяться над правительством. Вы думаете, сказал я им, если бы даже это вранье было правдой и сросшиеся дети стали самыми лучшими прорицателями на свете, наш Верховный Диктатор захотел бы выпрашивать у этих уродцев близнецов предсказания и чудеса? Я сказал им, что вы, сеньор, против всякой ворожбы — этого пережитка влияния паи на невежественный народ.
Отец, дядя и тетя-кормилица ничего не сказали на это. И не выказали ни страха, ни огорчения. Взять их и дать каждому по двадцать пять плетей! — крикнул я стражникам. Двойной ребенок тоже перестал плакать. Тетка без усилия подняла его, взяла на руки и пошла за стражниками, которые уводили мужчин. На ходу она сняла фуражку с головы девочки и отдала ее солдату. Я приказал сержанту, чтобы после наказания на них набили колодки и держали их под караулом, пока Ваше Превосходительство не поправится и не скажет, что с ними делать.
На следующее утро, когда я пил мате, ко мне на дом явился сержант. На нем лица не было, хоть он и храбрился, скрывая страх, который солдат не должен показывать, даже когда мертв. Знаете, что произошло, сеньор Патиньо? — сказал он прерывающимся голосом. Если ты не будешь мычать, как глухонемой, может, когда-нибудь и узнаю, ответил я. Что случилось, сержант? У страха глаза велики. Он рассказал мне следующее. Когда обоих мужчин и женщину раздели для наказания, сеньор секретарь правительства, оказалось, что ни у кого из троих нет ни следа срамных частей. Ничего. Только отверстия, через которые они беспрестанно мочились. Самые крепкие плетки, которыми хлестали их влажные тела, тут же сгнивали. Нам пришлось раз пять их менять. Индейцы не захотели больше бить этих людей. Я приказал надеть на них колодки. И на двойняшек тоже. Сегодня утром их уже не было. В камере для задержанных осталась только лужа мочи. Да еще колодки — почернелые, обуглившиеся. Еще горячие. Вот это я и хотел рассказать Ваществу. Мне бы хотелось самому разобраться в этой истории, но только вы, сеньор, с вашим умом и ученостью могли бы понять, что произошло. Может быть, те, кого мы, невежды, называем уродами, вроде людей из Тевего, в ваших глазах не уроды. Может быть, эти существа из плоти и крови принадлежат к другому миру, неведомому заурядным людям; остались от какого-то мира, который существовал до нашего; вышли из книг, которые навсегда потеряны для нас. Может быть, они связаны с какими-то другими существами, которые не имеют имени, но существуют и более могущественны, чем мы. Ты никогда не будешь знать меры, если не узнаешь сначала, что переходит меру, говорите вы мне обычно, сеньор, когда я делаю глупости.
Я прочел всю Библию, ища для сравнения что-нибудь подобное этому происшествию. Исайя мне сказал, что ни в этом, ни в ином мире не пропало ни одно благое деяние, ни одно благое слово. Я спросил у пророка Иезекииля, почему он ел кал и столько времени лежал на левом, а потом на правом боку. Он ответил мне: из желания поднять других до ощущения бесконечного. Я не понимаю, что это значит.
Я знаю, что плохо рассказываю, сеньор. Но не думайте, не потому, что хочу отнять у вас время или скрыть свою мысль. Вот уж нет. Просто я не умею рассказывать по-другому. Вы сами говорите, сеньор, что факты нельзя передать никаким рассказом, однако вы способны вдумываться в мысль другого, как в свою собственную, даже если это мысль такого невежественного человека, как я.
Я преисполнен почтения к вам, Верховный Сеньор, глубокого и высокого уважения. Вы тратите свое время и терпение, слушая меня. Я очень благодарен вам за внимание. Вы даже прикрыли глаза, чтобы лучше слушать. Я завидую вашему образованию; больше всего завидую вашему уму, вашим познаниям, вашей опытности. Многое из того, что вы изволите говорить, выше моего понимания, хотя я чутьем понимаю, что вы говорите святую истину. Вы очень добры, больше того, чрезвычайно благодушны, раз выслушиваете благоговейные благоглупости, которые я мелю только потому, что у меня язык без костей, а у вас ангельское терпение.
Каждый раз, когда мне доводится испытывать сильную радость или горе, и я выражаю эти чувства в словах, я, слушая их, ощущаю себя другим человеком. Человеком-который-говорит. Говорит то, что много раз слышал. Слова потому и соскальзывают у меня с языка, что он увлажнен в чужих ртах. Это попугайские слова. Я знаю, что говорю нескладно, коряво. Но вы очень ободряете меня, так терпеливо слушая. Я чувствую себя почти как на исповеди, вроде того сумасшедшего, который заколол себя штыком часового, потому что ему приснилось, что он убил Ваше Превосходительство.
Человек всегда чувствует себя другим, когда говорит. Но я хочу быть самим собой. Говорить как хозяин своего языка, своей мысли. Рассказать вам свою жизнь со всеми ее плюсами и минусами. Вы, сеньор, часто говорите, что жить — значит изживать себя. Вот про это я и хотел бы рассказать вам. Мне хотелось бы понять, как страх, отвага, желания толкают нас на безотчетные поступки. Бессчетные поступки, которых мы сами не понимаем, которые совершаем как будто во сне, в бессмысленном, бессвязном, безобразном сне. Сколько дурного мы делаем непонятно для чего, когда близехонько от нас то, что нам принадлежит по праву, что предназначено нам судьбой, но чего мы не знаем, не знаем, не знаем! Даже если держим ноги в самой холодной воде.
Все на свете ненастоящее: и люди, и вещи. Может, от этого нам так редко снится что-нибудь явственное и разумное. Обычно во сне все раздваивается и все шиворот-навыворот. Если мне снится что-нибудь явственное, то, когда я просыпаюсь, свет не так сильно бьет мне в глаза. Наверное, и с вами это бывает, сеньор. Хотя нет, Вашество скроены из другого материала. Вы, Ваша Милость, должно быть, всегда ясно видите то, что вам снится. Вы то и дело называете меня идиотом, скотиной. И вы правы. Я не такой, как вы. Наверное, я вроде ворона, который хотел бы, чтобы все было белым, или вроде совы, которая хотела бы, чтобы все было черным.