Дефилируют две с половиной тысячи всадников, ветеранов битвы на Такуари. Мой прославленный родственник Йегрос, бледный как полотно, едет во главе эскадронов кавалерии. Вот он уже привязан к стволу апельсинового дерева. Он признался в измене. Ему было нелегко это сделать, и он сделал это лишь после того, как ему дали сто двадцать пять плетей. Палата Правосудия творит чудеса. Он выказал глубокое раскаяние. Мне волей-неволей пришлось расстрелять его. Это было двадцать лет назад. Наилучшим в его жизни было то, как он расстался с ней. Он умер как человек, вдруг понявший, что должен бросить свое самое драгоценное сокровище, словно ничтожную безделушку. Подумать только, я доверял ему, полагаясь на его простодушие и глупость! Ах, боже мой! Не существует искусства, которое позволяло бы читать на лице скрытую под маской злобность души. Он едет среди лучших всадников, участвующих в смотре. На груди его алеют пулевые раны, следы расстрела, и блестят ордена, которые он заслужил в битве на Такуари. Ордена говорят о чести, раны о бесчестье. Это относится и к Баярду-Кавальеро. И к семи братьям Монтьель. И к некоторым другим. Почти ко всем кабальеро-заговорщикам из числа семидесяти восьми преступников, расстрелянных под апельсиновым деревом 17 июля 1821.
«Ужасный, траурный, скорбный день! Ты навсегда останешься годовщиной наших бедствий! О роковой день! Если бы можно было изгладить тебя, лишить места, которое ты занимаешь в гармоничном круговращении месяцев!» (Примечание аргентинского публициста Каррансы к «Гласу парагвайца», обращенному к Доррего и приписываемому Мариано Антонио Моласу, автору «Исторического описания бывшей провинции Парагвай».)
В этом памфлете аргентинского руководителя снова умоляли о вторжении в Парагвай. (Прим. сост.)
Бледные, но бестрепетные, они стоят, четко вырисовываясь на фоне неба, перед наведенными на них ружьями. Исхудалые. Почти бесплотные. Уже очистившиеся от греха неблагодарности. Искупившие вину перед родиной. Они так быстро мелькают в стекле подзорной трубы, увлекаемые центробежной силой времени, что даже воспоминание не может угнаться за ними.
Мои визитеры-полномочные представители-шпионы-контрагенты сидят на паперти собора. Ни глотка воды, чтобы смочить пересохшие губы. Ни глотка воздуха, чтобы расправить легкие. Огненное солнце растапливает мародерски-дипломатические мозги. Войска идут и идут. Мулы тащат орудия. Стоит адский шум. Корреа все больше распухает. Его роскошный костюм лопнул, и в прорехи проглядывает покрытая волдырями кожа, по которой ползают насекомые, сосущие пот и сукровицу. Не легче приходится Николасу де Эррере.
«Я, словно в кошмаре, видел, как проходят бесконечные когорты темных призраков, ослепительно сверкая оружием. В ушах у меня глох шум, топот копыт. Беззвучно проезжали пушки, диковинные катапульты, сложные военные машины. Казалось, они летели или скользили по земле.
Под желтым балдахином — в былые времена под ним во время церковных процессий несли Святые Дары — сидел в курульном кресле с высокой спинкой, в котором его худая фигура выглядела еще более тщедушной и смешной, загадочно улыбавшийся Консул-Цезарь, донельзя довольный впечатлением, производимым его триумфальным представлением. Время от времени он искоса поглядывал по сторонам, и тогда его лицо приобретало выражение безумной гордости.
Огромная катапульта, по меньшей мере в сто метров высотой, бесшумно прокатила своим ходом, движимая, по-видимому, паровой машиной. Из-под этой деревянной громады вырывались мощные струи пара, образуя настоящую газовую перину, поднимавшую ее над землей, как перышко. Это было последнее, что я видел.
В полдень я упал в обморок, и меня увезли в мою резиденцию на таможне» (Из неизданных записок Н. де Эрреры.)
Я вижу, как он борется с мучительной жарой. У него мутится сознание. Он с трудом ворочает языком: парад отменный, сеньор первый алькальд, но я плохо понимаю, почему вы упорно противитесь союзу с Буэнос-Айресом.
Корреа да Камару пришлось привязать к креслу шнурами от знамен и его собственными аксельбантами. Освещенный вешим солнцем, имперский посланец отбрасывает перед собой звериную тень.
Мираж парада ширится, заполняет весь окоем. Убыстряется круговращение фантомов-отражений. С головокружительной скоростью мелькают образы людей, лошадей, орудий, яркие и рельефные, словно вышитые на пяльцах. Я не даю Корреа потерять сознание или уснуть. Негр Пилар обмахивает его опахалом и время от времени брызгает ему на лицо померанцевой и розовой водой. Вместо треуголки с плюмажем на голове у бразильца огромная соломенная шляпа, от которой исходит ароматный пар.
Я с таким же успехом использовал мираж и в других случаях. На севере, когда имел дело с бразильцами. На юге, где сталкивался с войсками Артигаса, с коррентинцами, с бандами из Бахады и Санта-Фе. Мои командиры прекрасно знают механизм рефракций. Когда враг наступает в пустыне или в болотистой местности, они приказывают отступать. Намеренно заставляют бежать свои войска. Противник, преследуя их, углубляется в раскаленные пески или заболоченные низины. Прячась в дюнах или в осоке, парагвайцы оставляют за собой образ своего войска. Таким образом, на расстоянии оно становится одновременно воображаемым и реальным. Обманчивые перспективы создают видимость чуда. Захватчики продвигаются вперед. Притаившиеся парагвайцы ждут. Захватчики стреляют. Парагвайцы имитируют смерть на далеком экране. Захватчики бросаются на «трусов гуарани». Но все уже исчезло. В течение многих дней, на протяжении многих лиг захватчиков вводит в заблуждение все тот же мираж. Изумленные непостижимым наваждением, они ломают голову, каким образом парагвайские пехотинцы, при всем их проворстве, и кони, пусть горячие, как огонь, и легкие, как дым, могут исчезать в одно мгновение вместе с телами убитых. Эта борьба с призраками изнуряет их. Наконец парагвайцы окружают захватчиков и, с ревом обрушившись на них со всех сторон неудержимой лавиной, уничтожают в мгновение ока. Враги умирают, унося с собой ужасное видение, которое ирония делает еще более дьявольским.